Возвращение призраков: почему Россия боится памяти о ГУЛАГе

Люди заговаривают личный ужас, потери и унижения переживанием «потерянной Империи», а память о репрессиях вытесняют иллюзией величия

Тест на внимательность: что нарисовано на купюре в 500 рублей? Верно, Соловецкий монастырь, но что у него на крыше?

В случае если банкнота была выпущена до 2011 года, то вместо куполов башни собора будут увенчаны древесными пирамидами. Это значит, что на купюре изображен не монастырь, а СЛОН, Соловецкий Лагерь особенного назначения, прародитель и первообраз совокупности ГУЛАГа, где заключенные в конце 1920-х гг. сломали купола и надстроили пирамидальную крышу. В сентябре 2011 года Банк России выпустил новую версию банкноты, где на башнях красуются купола и кресты отреставрированного в 1990-е гг. Соловецкого монастыря, но ветхие купюры так же, как и прежде остаются в обращении: в отечественных руках, карманах, кошельках кочуют практически никем не опознанные знаки ГУЛАГа, как будто бы привидения, вторгшиеся к нам из второй, непогребенной и неназванной действительности, о которой мы предпочитаем на знать либо забыть.

Данный образ забран из историка Александра и книги литературоведа Эткинда«Кривое горе: память о непогребенных», выпущенной издательством «Новое Литературное Обозрение». Психолог, историк и литературовед культуры, создатель интеллектуальных бестселлеров «Эрос неосуществимого», «Внутренняя» колонизация «и Хлыст», Эткинд пишет книгу о практиках коллективной памяти, о сталинских репрессиях в советском и постсоветском сознании. Он задается вопросом, что может стать главным для отечественной социальной психологии и политической истории, для самой современной политики: из-за чего фундаментальная трагедия сталинского террора, постигшая советское общество в самой сердцевине его истории – 30 лет, с середины 1920-х по середину 1950-х, миллионы жертв – до сих пор не осмыслена и не переработана политикой и нашим обществом? Из-за чего травма не изжита, жертвы не названы, палачи не осуждены – и более того, оправданы в современных исторических и политических нарративах «патриотов»? Иными словами, из-за чего русское горе такое «кривое»?

Незадолго до смерти в одном из интервью Иосиф Бродский удивлялся: «Мне казалось, что самым превосходным продуктом советской совокупности было то, что все мы – либо многие – чувствовали себя жертвами ужасной трагедии, и из этого было если не братство, то чувство сострадания, жалости друг к другу. И я сохранял надежду, что при всех переменах это чувство сострадания сохранится, выживет… Но этого не случилось». В действительности, в случае если в послевоенной Германии, память о трагедии стала точкой консенсуса и нация объединилась около лозунга nie wieder, «ни при каких обстоятельствах больше», то в Российской Федерации память о репрессиях раскола общество на «вспоминающую» часть и «забывающую» — в противном случае и вовсе отрицающую либо кроме того оправдывающую репрессии («время такое было», «но победили войну», «лес рубят – щепки летят»).

В Российской Федерации идут «войны памяти» около главных событий истории ХХ века – 1917-го, 1937-го, 1945-го, 1991-го, и любая дата не объединяет в скорби либо гордости, а раскалывает друзей, сотрудников, семьи. По сути, гражданская война в Российской Федерации не останавливалась ни на сутки и длится в отечественной коллективной памяти.

В центре национального сознания появилась тёмная лакуна, которую большая часть людей обходят по периметру – и только время от времени из-под почвы появляются кости, как в Колпашевском Яре под Томском, где 1 мая 1979 года разлившаяся Обь подмыла большой берег, и открылось массовое захоронение жертв расстрелов 1937 года, тысячи прекрасно сохранившихся тел, которое местные власти приказали размыть и стереть с лица земли винтами речных буксиров.

В чем истоки этого «скорбного бесчувствия» нации?

Из-за чего Германия смогла понять трагедию фашизма и совершить трудную работу по очищению, а Российская Федерация сейчас дальше от осмысления сталинизма, чем когда-либо?

Эткинд именует пара обстоятельств. Во-первых, это множественность геноцидов и демоцидов, каковые составляли сталинизм: от коллективизации и голодомора в Украине до депортаций народов, от Громадного террора 1937-1938 гг. до антисемитской «борьбы с космополитами» в последний год судьбы Сталина – коммунистический террор бил по самым различным этническим, опытным и территориальным группам. Во-вторых, это абсурдная самоубийственность репрессий, обращенность террора вовнутрь страны – и его полная бессмысленность, иррациональность: изучения говорят о том, что террор был экономически неэффективен (производительность труда в лагерях была в два раза ниже, чем на воле) и разрушителен для национальной безопасности и государства: войну удалось победить немыслимым напряжением сил вопреки террору, а не благодаря ему.

 

И из этого еще одно чувство, затрудняющее работу памяти: недоверие к тому, что такое имело возможность происходить «в действительности». 

Историк Холокоста Сол Фридлендер писал, что глубокое недоверие – отказ от веры в действительность происходящего – был простым ответом на нацистский террор; и совершенно верно так же жертвы и свидетели ГУЛАГа, а тем более отечественные современники отказываются верить в реальность сталинского террора в силу его полной абсурдности и невообразимости. «Человеческий мозг не в силах вообразить тех правонарушений, каковые совершались», — сказал об этом Варлам Шаламов.

И основное отличие, само собой разумеется, в том, что в Германии преступный режим потерпел поражение, страна подверглась оккупации и принудительной – растянувшейся по сути на десятилетия – денацификации. Ничего аналогичного не было вероятно в СССР, где Победа, казалось, подтвердила правомерность репрессий, каковые возобновились с новой силой во второй половине 40-ых годов двадцатого века, и где режим, изменяясь и модифицируясь, сохранил себя до наших дней – в виде практики и философии респектабельного сейчас чекизма.

Эткинд подчеркивает неполноту хрущевской десталинизации, которая в общих чертах сохранила правящую элиту при помощи двух эргономичных громоотводов – понятий «необоснованных культа» и «репрессий личности», перевоплотив Сталина в козла отпущения и сняв вопрос о преступности самого режима. Полноценная работа горя в СССР и постсоветской России неосуществима в силу структурных обстоятельств, пока у власти находятся институты и люди, являющиеся прямыми наследниками сталинских репрессий.

В итоге Россия и Германия пришли к совсем различным формам национальной памяти: «жёстким» в Германии (и во Франции и по большому счету в Европе) – монументам, мемориальным лагерям, и в более широком смысле к университетам, каковые помогают правовой и материальной гарантией от повторения правонарушений прошлого – и к «мягкой» памяти в Российской Федерации: частные мемуары, фильмы, литературные произведения, популярная и другая история. Большинство книги Эткинда посвящена данной «мягкой» памяти о трагедии сталинского террора, рассеянной по советской и постсоветской культуре. В живой, дышащей полифоничной партитуре его книги сплелись голоса Надежды Евгении и Мандельштам Гинзбург, Андрея и Василия Гроссмана Синявского, Михаила Бахтина и Дмитрия Лихачева, лагерные барачная Бориса школа и «рисунки Свешникова» в столичном Лианозово.

Отдельная глава посвящена шекспировским фильмам Григория Козинцева и гамлетовской теме в «Берегись автомобиля» Эльдара Рязанова, и это неслучайно – подобно тому, как Шекспир в собственных катастрофах переосмыслял травматический опыт Реформации, советская культура брала Шекспира для осмысления собственной национальной трагедии.

Эткинд сравнивает память с соляным раствором: в случае если его не нагревать и не взбалтывать, а неспешно насыщать, в какой-то точке происходит кристаллизация, и память застывает в виде монументов, университетов, моральных норм. В Российской Федерации память всегда находится во взвешенном, «жидком» состоянии и не имеет возможности кристаллизоваться; как подмечает создатель, «ответственным условием кристаллизации памяти есть социальный консенсус; низкий уровень консенсуса подавляет кристаллизацию монументов, но усиливает брожение памяти среди не забывающего и рефлексирующего меньшинства». Неспособность современной России совладать с травмой, переработать горе ГУЛАГа говорит о очень низком уровне публичного доверия, о распавшемся обществе.

Это постоянное брожение памяти выливается в современной России в художественные тексты, устные предания, в нарративы скорби: в «волшебный реализм» Юрия Мамлеева, Владимира Сорокина, Владимира Шарова и Виктора Пелевина, что Эткинд сравнивает с «волшебным реализмом» латиноамериканской прозы, в «волшебный историзм» русских пропагандистов и политтехнологов и в поп-историю всевозможных «реконструкторов» и книг о «попаданцах» (путешественниках во времени, попадающих в другие эры, дабы поменять движение истории). 

В далеком 1993 году тогдашний советник и литературовед президента Ельцина Мариэтта Чудакова предполагала, что книги Шаламова, Гроссмана и Солженицына «выполнят функцию российского Нюрнбергского процесса». Этого не случилось; более того – культурные артефакты и многочисленные тексты выполнили роль отводного клапана, выпустив пар публичной дискуссии. Возможно заявить, что Российская Федерация опять произвела плохую политику и первоклассную культуру, заменила текстами – университеты, монументы, мораль, не создала никаких обеспечений против возвращения террора.

В этом и имеется сущность русского «кривого горя» — культурно продуктивного, но политически деструктивного, создающего патологическую посттравматическую политику и расколотое общество.

К сожалению, повествование автора заканчивается началом 2012 года, на пике «надежд и» болотных протестов на политические перемены. Было бы весьма интересно его продолжить до наших дней и изучить русского политику третьего срока Владимира Владимировича Путина, постараться осознать путинизм как разновидность «кривого горя».

В действительности, это вторичная политика, основанная на эмоции потери и ресентимента, пробующая воскресить устаревшие исторические формы. Это не новый сталинизм, для которого в современной России нет ни экономических, ни психотерапевтических ресурсов, а вид посттравматической реакции, которую Фрейд именовал не ностальгией, а меланхолией, неизбежным спутником горя, при которой память преобразовывается в воображение. Работа магического историзма «и воображения» в риторике путинского режима очень сильна: из этого берет происхождение культ борьбы и Победы с мнимым «нацизмом» в Украине и на Западе, миметический сталинизм пропагандистов-охранителей, взывание духов прошлого, от Александра Невского и Святого Владимира до маршала Жукова и Ивана Грозного. Люди заговаривают личный ужас, унижения, лакуны и потери в памяти меланхолическим переживанием «потерянной Империи», вытесняют память о репрессиях иллюзией геополитического величия.

В этом смысле путинский режим с его невиданной народной помощью есть результатом непроработанного горя.

В заключении Эткинд цитирует Фрейда, писавшего по окончании Первой Мировой о том, что в случае если страдание не вспоминается, то оно повторится. «Если не оплакать мертвых, они, как привидения, будут страшить живых. Если не принять потерю, она угрожает возвратиться в необычных формах; это особое сочетание ветхого и необычного имеется ужасное». Глядя на посттравматический пейзаж современной русском культуры и политики, мы замечаем то самое явление ужасного, «постсоветскую хонтологию» (Эткинд применяет тут термин Жака Деррида, произведенный от британского to haunt – преследовать), парад призраков, от детей в форме НКВД, стоящих в карауле у нового монумента Дзержинскому в Тюмени, до ветеранов ВЧК, проводящих в школах «уроки мужества» и открывающих «музеи истории охраны» на месте бывшего Музея ГУЛАГа в лагере «Пермь-36».

Неосталинисты и «исторические реконструкторы» создают пиратские республики в придуманной политтехнологами «Новороссии», где правят суд и расстреливают мародёров и дезертиров на основании сталинских распоряжений времен Великой Отечественной. Призрак Сталина есть в фильмах, на плакатах, футболках, обложках школьных тетрадей и «бамперах» айфонов, колонны сталинистов, стар и млад, как будто бы зомби, бредут к могиле кумира в сутки его смерти 5 марта. От этого возможно отмахнуться, как от наваждения и морока, но и укус зомби возможно смертелен.

В случае если из этого вечного возвращения мертвецов и имеется какой-то выход – то он в той самой «кристаллизации памяти», ее затвердении в форме монументов, национальных ответов, конституционных вердиктов.

Память нации больше не имеет возможности оставаться в жидком, текучем состоянии, неизменно плодя новых призраков, подтачивая базы общества, самой государственности и политики. Раковую опухоль сталинизма нужно удалить с ее метастазами во все органы национального управления, о правонарушениях прошлого должны твердить книжки истории, заявления политических фаворитов, решения судебных органов, музеи лагеря и национальные-мемориалы – и все те таблички «Последнего адреса», установленные на зданиях, откуда в течении десятилетий люди уходили – и не возвращались. Программа десталинизации и увековечивания памяти ГУЛАГа претендует на роль той самой национальной идеи, которой так тщетно взыскует власть.

Без этого отечественные мертвецы останутся непогребенными и неоплаканными, отечественная трагедия – неосмысленной, а Соловецкий лагерь – неопознанным на мятых 500-рублевых купюрах, неспешно выходящих из обращения. 

Источник: www.forbes.ru